А после долгого ужина, уложив Поленьку спать, убегали с Лизой купаться по лунной дорожке, и прямо на знаменитой карадагской гальке, или даже в воде…
— Господин полковник!
Куракин осторожно тронул меня за лечо. Я вздрогнул, и тут-то голова моя наконец провалилась между разъехавшимися кулаками.
— А? Что?
— Господин полковник, проснитесь!
— Лизанька, доброе утро.
— Саша, милый! Здравствуй! Откуда ты?
От облегчения у меня даже колени размякли. Я присел на стол, чувствуя, что губы сами собой начинают улыбаться. Голосок родной, обрадованный, безмятежный. Все хорошо.
— Представь, я здесь. Но ненадолго.
— Что-нибудь случилось?
И встревожилась сразу по-родному. Не отчуждаясь, а приближаясь ближе.
— Да нет, пустяки. Я заскочу домой на часок. Может ты не пойдешь в Универ нынче… или хотя бы отложишь?
В летнее время Лиза давала консультации по европейским языкам для абитуриентов. Остальной год — там же преподавала, и занятие доброе, и все ж таки еще какие-то деньги. Лишних не бывает.
— Постараюсь. Сейчас позвоню на кафедру.
И ни одного лишнего вопроса, умница моя.
— Как Полушка?
— Все хорошо. Новую сказку пишет вовсю! На тех, кто умел думать только о еде, напал великан-обжора…
— Изящненько. Ох, ладно, что по телефону. Бегу!
— Ты голодный?
— Не знаю, Наверное, да.
— Сейчас распоряжусь. Жду!
Обычно я ходил домой пешком. Монументальные места, дышащие по северному сдержанным имперским достоинством, из всех городов, что я видел, такую ауру излучают лишь Петербург да Стокгольм. Через Дворцовую площадь, под окнами «чертогов русского царя», как писал Александр Сергеевич когда-то, и на выбор: либо через мост к Университету и Академии Художеств, мимо возлюбленных щербатых сфинксов, либо по набережной мимо львов к Синоду, либо через Адмиралтейский сквер и Сенатскую площадь, а дальше опять-таки через мост, Николаевский. Потом, похлопав по постаменту задумчивого Крузенштерна, еще чуток вдоль помпезной набережной и направо, к небольшому, ухоженному особняку в Шестнадцатой линии. Но теперь не было времени, и я вызвал авто.
Я как обнял ее, так и не смог оторваться. Светлая, свежая, нежная, и даже угловатый деревянный крестик из под ее халата вклинился мне в грудь по-родному. Она прятала лицо у меня на груди и стояла смирно, и думала, наверное, о бедных абитуриентах, которые придут к неурочному часу и с раздражением узнают, что занятия перенесены на полдень. Я слышал, как колотится ее сердце, и сам терял дыхание. Скользнул ладонью по ее гибкой спине, потом еще ниже, плотнее прижимая ее тело к своему. Возбуждение этих диких суток сказывалось во всем, Лиза, послушно прильнув бедрами, чуть запрокинулась, подняла порозовевшее лицо, заглядывая мне в глаза, и с задорно утрированным изумлением спросила:
— Ой, что это там такое острое?
На ранний шум из двери ведущего в детскую коридорчика высунулась Поля и, мгновенно срисовав обстановку, с визгом скатилась по лестнице к нам. Скоро маму догонит ростом. Широко распахнула тоненькие руки и загребла в объятия нас обоих. Она с ранних лет очень любила, когда мы обнимаемся, и всегда норовила присоединиться. Иногда даже сама начинала возглавлять: «Что вы ровно брат с сестрой сидите? А ну обнимитесь! Поцелуйтесь!» И когда мы, посмеиваясь, соприкасались губами, восторженно и хищно взвизгивала, с размаху прыгала к нам на колени, одной рукой обнимала за шею меня, другой — маму, и совалась мордашкой к нам, чтобы целоваться а-труа.
Папенька приехал! Папчик! Наш любименький! А я не успела описать сказку! А ты уже отдохнул?
— Да, Полька, — ответил я. — Я уже отдохнул.
— Здорово, мам, правда? Как быстро.
— Долго ли умеючи, — сказала Лиза. У нее было счастливое лиц. Она приподнялась на цыпочки и поцеловала меня в небритый подбородок.
Гудок. Гудок. Гудок. Еще гудок. Неужели успела куда-то уйти? Мутное марево сотен приглушенных разговоров и сотен шаркающих шагов висел в громадном зале, время от времени его продавливал шкворчащий голос громкоговорителей, объявляющих рейсы. Невозмутимый доктор Круус, свесив в длинной руке строгий чемоданчик, стоял поодаль и все посматривал на часы. Шалишь, до посадки еще восемь минут. Климов и Григорович из группы «Веди», азартно жестикулируя, что-то доказывали друг другу, присев прямо на ступеньку лестницы, ведущей на второй этаж.
Щелчок.
— Стасенька, алло! Доброе утро!
— Саша! — голос измученный, больной. — Господи, ну нельзя же так! Я всю ночь не спала, ждала, когда ты позвонишь…
Вот тебе.
— А я, наоборот, боялся разбудить, думал — отдыхаешь.
— Да уж, отдохнула, поверь. Врагу не пожелаешь. Ты где?
— В аэропорту. Улетаем сейчас по делам.
— Надолго?
— Точно не знаю, На несколько дней, не больше.
— Ты успел поспать?
— Да, конечно.
— Домой забежал? — вопросы заботливые, а тон чужой. «Повинность исполняю… от сердца улетаю…» Может, это она уже исполняет повинность? При таком тоне можно отвечать лишь, что все в порядке.
— Все в прядке. Забежал, конечно.
— Тебя покормили? В сухое переоделся?
— Все-все в порядке. Ты-то как?
— Да пустяки.
Это могло значить и что сырость опять ударила по бронхам. И что какой нибудь журнал опять задерживает с выплатой, и в доме нет денег. И что угодно. Очень значимое слово «пустяки», когда его произносят так. Но пытать о подробностях бесполезно — не скажет нипочем. Остается либо бессильно гадать до зуда под черепом, либо махнуть рукой, дескать все равно сейчас ничем помочь не могу. Но так вот раз махнешь, два махнешь, три махнешь — и близкий человек становится чужим. А раз погадаешь, два погадаешь, три погадаешь — и сбрендишь. Широкий выбор.