— Окрасился месяц багрянцем?
На этот раз она оглянулась с непонятным мне удивлением, затем улыбнулась потаенно.
— Скорее уж, окрысился. Тонус не тот.
— Ну, будем надеяться, — сказал я.
И звякнувший ножик, и глухо тукнувшую картофелину она просто выронила — и захлопала в ладоши:
— Ревнует! Сашка ревнует! Этой минуты я ждала полтора года! Ур-ра!
Картофелина, переваливаясь и топоча, покатилась к краю, но решила не падать.
По-моему, с тонусом у Стаси было как нельзя лучше.
Бедная моя любимая. Все время знать это про меня, каждый день… «На Васильевский успел заехать? Тебя покормили?»
Горло сжалось от преклонения перед нею.
— Ну скажи, наконец, как тебе моя новая прическа? Нравится?
Я соскучился до истомы и дрожи — но если поцеловать ее, она ответит, а думать будет, что вот варшавский лайнер шасси выпустил, а вот Януш подходит к стоянке таксомоторов.
— Очень нравится. Как и все остальное. Тебе вообще идет девчачий стиль.
— Просто ты девочек любишь. Я и стараюсь.
Она отвернулась, подобрала картофелину и нож. На меня будто сто пудов кто взвалил — так давило чувство прощания навек. И все равно — такая нежность… Я обнял ее за плечи, легонько прижал спиною к себе и опустил лицо в ароматные, чистые волосы: надетая на голое размахайка без обиняков звала ладонь через ключицу вниз, к груди — я еле сдерживался.
— Трубецкой, не лижись. Я ведь с ужином не управлюсь.
Не меня она звала. В последний раз я чуть стиснул пальцы на ее плечах, поцеловал в темя — и отпустил. Все.
— Ладно, Стасенька, я пошел. Не обижайся.
— Жаль. Знаешь, после работы заезжай, а? Поболтаем…
— Зачем тебе?
— Ну, может, мне похвастаться тобою хочется? Тебе такое в голову не приходит?
— Признаться, нет. Не знаю, чем тут хвастаться. По-моему, твои друзья держат меня за до оскомины правильного солдафона — то ли тупого от сантиментов, то ли сентиментального от тупости.
— Какой ты смешной. А завтра ты что делаешь?
— Лечу в Симбирск и добиваюсь встречи с патриархом коммунистов.
Она порезала палец. Ойкнула, сунула кисть под струю воды — и растерянно обернулась ко мне.
— Это еще зачем?
— Дело есть. Счастливо, Стася.
— Она шагнула ко мне, как в Сагурамо пряча за спину руки, чтобы не капнуть ни на себя, ни на меня, обиженно, в девчачьем стиле надула губы.
— А обнять-поцеловать?
Я обнял-поцеловал.
У себя я — отчасти, чтобы отвлечься, но главным образом по долгу службы — без особого энтузиазма попробовал прямо на подручных средствах предварительно прокрутить свою версию. Рубрика «ранние течения коммунизма», ключ «криминальные». Но дисплей пошел выбрасывать замшелые, известные теперь лишь узким специалистам да бесстрастным дискетам факты и имена. Французские бомбисты: хлоп взрывпакетом едущего, скажем, из театра ни в чем не повинного чиновника — и сразу мы на шаг ближе к справедливому социальному устройству. Бакунин. «Ничего не стоит поднять на бунт любую деревню». «Революционные интеллигенты, всеми возможными средствами устанавливайте живую бунтарскую связь между разобщенными крестьянскими общинами». Нечаев. Убийца, Выродок. Одно лишь название журнала, который он начал издавать за границей, стоит многого: «Народная расправа». Статья «Главные основы будущего общественного строя», тысяча восемьсот семидесятый год: давайте обществу как можно больше, а сами потребляйте как можно меньше (но что такое общество, если не эти самые «сами»? начальство, разве что), труд обязателен под угрозой смерти, все продукты труда распределяет между трудящимися, руководствуясь исключительно высокими соображениями, никому не подотчетный и вообще никому не известный тайный комитет… Конечно, мечтая о таком публично, в уме-то держишь, что успеешь стать председателем этого комитета. Сволочь.
Все эти мрачные секты, узкие, как никогда не посещаемые солнцем ущелья, прокисли еще в семидесятых годах и в Европе, и в России, некоторое время они дотлевали на Востоке, скрещиваясь с националистическим фанатизмом и давая подчас жутковатые гибриды, но постепенно и там сошли на нет. Похоже, я опять тянул пустышку.
Позвонил Папазян и попросил принять его — я сказал, что могу хоть сейчас. Положил трубку и закурил. Настроение было отвратительное. Квятковский, наверное, уже приехал. А Стаська такая красивая и такая… приготовленная. А тут еще эти конструкторы нового общества, в которых даже мне, коммунисту, стрелять хотелось — просто как в бешеных собак, чтоб не кусали людей. Но это, конечно, как сказала бы Лиза, гневливость — страшный грех. Конечно, не стрелять — что я, Кисленко что ли. Просто лечить и уж, во всяком случае, изолировать. «Друзья народа»…
— Ну что? Неужели, и впрямь уже закончили? — плосковато пошутил я, когда поручик вошел.
— Никак нет, напротив.
— Присаживайтесь. Что случилось?
Он уселся.
— Я позволил себе несколько расширить трактовку полученного задания, — выпалил он и запнулся, выжидательно глядя на меня. Я помедлил, пытаясь понять. Тщательно загасил окурок в пепельнице, притоптал им тлеющие крошки пепла.
— Каким образом?
— Понимаете, — с готовностью начал пояснять он, — материал, который вы мне дали посмотреть, просто страшен, и он вас, возможно, несколько загипнотизировал. Я подумал: ведь не все люди столь решительны и принципиальны, как бедняга Кисленко. Не каждый, даже вот так вот сдвинувшись по фазе, сразу пойдет на убийство. И я позволил себе попробовать посмотреть при тех же признаках менее тяжкие дела — разбойные нападения, хулиганство…