Боль была такая…
Боль.
Боль.
Такая боль, что казалось — это из-за нее темно. Из-за нее нельзя пошевелиться. Если бы не такая боль, пошевелиться было бы можно.
Особенно больно было дышать.
Опять бился в темноте под опущенными, намертво приросшими к глазным яблокам безголовый гусь, он не мог даже пискнуть, даже намекнуть, как ему плохо, больно и страшно — и лишь бессильно хлопал широкими крыльями по земле, чуть подпрыгивая при каждом хлопке, но о том, чтобы улететь с этого ужасного, залитого его кровью пятачка, и речи быть не могло.
Кажется, я маленький и больной. Инфлюэнца? Ветрянка? Не помню… Температура, это точно. Очень высокая температура. И боль. Но мама рядом. Это я чувствую даже в темноте. Она — рядом, и что-то шепчет ласково. Значит, все будет хорошо. Я поправлюсь. Надо только потерпеть, переждать. Маменька, так больно мне… дай попить… не могу дышать, сними с меня камень.
Хлоп-хлоп крыльями…
Хлоп-хлоп веками. В первое мгновение свет показался непереносимо ярким.
В палате едва тлел синий ночник. Я был распластан, капельница — в сгиб локтя, кислородная трубочка прилеплена пластырем к верхней губе. Это из нее веет прямо в ноздрю свежим — так, что может дышать, почти не дыша. Рядом не мама — Лиза. Она осунулась. Она молилась. Я слышал, как она, сжав кулачки, просто-таки требует чего-то у святого Пантелеймона и еще у какой-то Ксении… Смешная. Под глазами у нее пятна, синие, как ночник. Наверное, она давно так сидит.
Я шевельнул губами и засипел. Она вскинулась.
— Саша!
Я опять засипел.
— Тебе нельзя говорить! Сашенька, родненький, пожалуйста — лежи спокойно! Все уже хорошо! Только надо потерпеть…
Я засипел.
— Чего ты хочешь, Сашенька? Что мне сделать? Подушечку поправить? Или пописать надо? Если да — мигни!
— Прости, — просипел я.
Слезы хлынули у нее из глаз.
— Прости, для надежности повторил я.
Прости за то, что под этими проклятыми окнами я о тебе даже не вспомнил. Не знаю, как так могло случиться. Даже не подумал, как ты без меня будешь. Даже не подумал о долге перед Полей, перед тобой… перед Стасей, которую ты не знаешь, но с которой все равно с родни… она не любит этого слова, но, пока я ей нужен, у меня перед нею долг, с этим ничего не поделаешь… Подумал только о чужом мальчишке — там, в Отузах, где нам с тобою и с Полей было так хорошо, он со сверкающими глазами завороженно слушал на вечерней веранде, под звездами, среди винограда, мои рассказы…
Всего этого мне нипочем было сейчас не сказать.
— Ксения… кто? — просипел я.
Она улыбнулась, гладила меня по руке, поправляла одеяло…
— Ты слышал, да? Как чудесно! Ты совсем пришел в себя, родненький! Это такая очень достойная женщина, тебе бы понравилась. Святая Ксения Петербургская. У нее муж умер скоропостижно, без причастия, и значит, в рай попасть не мог, но она, чтоб его из ада вытащить, в его одежду оделась, стала говорить, что умерла она, Ксения, все имущество бедным раздала, и еще долго жила праведной жизнью как бы за него. У нас на Смоленском похоронена, в трех шагах от дома. Хочешь — сходим потом вместе?
— Она… от чего? — спросил я, и сразу понял, что плохо сказал — будто речь шла о таблетке. Но слово — не воробей.
— Для здоровья, для супружеского ладу…
— А Пантелеймон что же?
Она и смеялась, и плакала.
— Сашенька, ну это же не кабинет министров! Один по энергии, другой по транспорту… Они просто помогают в нужде — а там уж с кем лучше всего отношения сложатся. Вот мне, например, с Ксюшей легче всего, доверительнее…
Из-за двери палаты донесся шум. Резкие выкрики. Голоса — женские. Дверь с грохотом, невыносимым в тишине и боли, распахнулась.
— Нельзя, у него уже есть!.. — крикнула медсестра, пытаясь буквально забаррикадировать дверь собой, и осеклась, растерянно оглядываясь на нас я так и не узнал, что у меня, по ее мнению, уже есть. С закушенной губой, с беспомощно распахнутыми, сразу ослепшими со света глазами, отпихнув сестру плечом, в палату ворвалась Стася.
Лиза медленно поднялась.
Стало тихо.
Легонечко веяла в ноздрю струйка свежего воздуха, казалось, она чуть шелестит. И еще сердце замолотило, как боксер в грушу — то несколько диких ударов подряд, то пауза.
— Ну вот… — просипел я.
Маменька, дай мне попить…
— Раз вы встретились — значит, я умру.
Они стояли рядом. И, хоть были совсем не похожи, мне казалось, у меня двоится в глазах. Это напоминало комбинированную съемку — бывает такое в непритязательных кинокомедиях: одного и того же актера, скажем, снимают как двух братьев-близнецов, а все путаются, ничего понять не могут, скандалят иногда, и так до самой развязки. Братья встречаются в одном кадре, пожимают друг другу руки и хохочут.
— Здесь никто не хохотал.
— Это Елизавета Николаевна, — просипел я, — моя жена. Это Станислава Соломоновна… тоже моя жена.
— Из-звините… — дребезжащим, совершенно чужим голосом выдавила Стася, круто повернулась, и, прострочив короткую очередь каблучками по кафельному полу, вылетела из палаты. Какое-то мгновение Лиза, приоткрыв рот в своем детском недоумении, смотрела ей в след. Потом вновь перевела взгляд на меня. Губы у нее затряслись. Я еще успел увидеть, как она бросилась мимо окаменевшей медсестры за Стасей.
Очнулся я в реанимации. Боль была везде.
Хлоп-хлоп крыльями…
Я не хотел открывать глаза. Лиза была рядом, я слышал. Значит, все хорошо. Пока я молчу, пока лежу с закрытыми глазами, она будет здесь. Едва слышно, напевно, отрешенно, она шептала то-то свое… Акафист? Да, акафист.
— …Слабым беспомощным ребенком родился я в мир, но Твой Ангел простер светлые крылья, охраняя мне колыбель. С тех пор любовь Твоя сияет на всех путях моих, чудно руководя меня к свету вечности…