Глубже в пыль десятилетий идти было труднее. Точная и всеобъемлющая статистика в ту пору отсутствовала, и оставалось только преклоняться перед неведомыми мне, незаметными и кропотливыми работниками статбюро МВД, в свое время из года в год переносивших в память центрального банка данных все архивные дела страны и, насколько хватало возможностей, всего мира. Даже непонятно было, зачем они это делают — просто для порядка. А вот оказалось — специально для меня работали.
И там, в этой пыли, обнаружились факты прямо-таки зловещие.
Пандемия в России началась явно раньше, чем в большинстве иных районов мира, выходило так, что, наряду с Германией и, отчасти, приморскими провинциями Китая моя страна оказалась одним из трех мощных очагов, рассадников этого загадочного заболевания, захлестнувшего затем весь цивилизованный мир. Во всех трех очагах крутой рост начинался примерно одновременно, с начала тридцатых годов. Но эти же страны — а что особенно обескураживало, именно Россия в первую очередь — прочно держали пальму первенства и на протяжении двадцатых годов пока, наконец, во второй половине десятых явление вновь не приняло пандемического или, вернее, квазипандемического характера, буквально шквалом пройдя по Евразии с запада на восток.
Затем — в порядке, обратном хронологическому — эпидемия успокоилась. Отдельные, и не очень значительные вспышки то в той, то в другой провинции Китая, то в той, то в другой губернии России, то в той, то в другой европейской стране. Вспышка в Мексике. Африка и Южная Америка в это время полностью стали белыми пятнами — учета там, в сущности, тогда не было, но и не они меня интересовали. Для меня уже бесспорным было существование трех узлов, правда, покамест неизвестно чего: восточно-азиатского, средне-русского и центрально-европейского. То средне-русский, то центрально-европейский узел давали метастазы на Балканы. Потом стал чахнуть восточно-азиатский узел. Сошел на нет. Потом, в девяностых годах прошлого века, начали увядать оба европейских узла, показатели устойчиво держались ниже, чем самых спокойных для двадцатого века семидесятых годов. Наконец, в семидесятом — семьдесят первом году прошлого века — резкая вспышка в центральной Европе, как будто Франция и Пруссия потерлись друг о друга кремнями границ, выбросив сноп искр…
И все.
Как ножом срезало.
Все отслеженные мною по разработкам группы Папазяна пульсации для девятнадцатого века можно было бы, наверное, назвать притянутыми за уши — недостатки тогдашней статистики и пробелы в переводе ее данных в центральный банк делали материал малорепрезентативным. Но, шел ли процесс так или несколько иначе, один факт для меня был практически неоспорим: явление это, что бы оно не представляло собою, стартовало в истории земной цивилизации не раньше 1869 и не позднее 1870 года.
Действительно, напрашивалась мысль о вирусе. Если бы хоть раз за почти сто тридцать лет биология и медицина заикнулась об инфекционных сумасшествиях! Если бы хоть что-то указывало на контакты между одним преступником-заболевшим и другим!
Ничего этого не было.
Скорее, скорее выходить отсюда. Криминалистическое расследование неудержимо превращалось в научное изыскание, и противиться этому было бессмысленно.
К концу июля я уже старался как можно больше ходить — сначала по отделению, потом по коридорам всей центральной больницы Симбирска, а в хорошую погоду выбирался и на вольный воздух, в небольшой, но уютный сквер позади больницы. Скоро я уже многих больных узнавал в лицо, мы раскланивались, коротко, но приветливо беседовали о погоде и о лечении, посиживали на лавочках под шелестящими тополями, то разговаривая, то молча, с улыбками прислушиваясь к доносящимся из детского отделения пронзительным визгам, беззаботному смеху, выкрикам выздоравливающей ребятни. «На марс полетим после обеда, а сейчас давай в индейцев» — «Да ну их нафиг, там друг в дружку стрелять надо!» От приглашений принять участие в турнирах по домино и шахматам я вежливо отказывался, предпочитая устроиться где-нибудь в относительном одиночестве, на солнышке, и читать и перечитывать Лизины и Полины письма. Письма были как письма — уютные и спокойные, как домашнее чаепитие, Лиза ни единым словом не напоминала мне о том, что здесь происходило шесть недель назад. Только однажды у нее вырвалось — безо всякой аффектации сообщая мне, как соскучилась, и спрашивая, не хочу ли я, чтобы она приехала к моей выписке и в Петербург, скажем, мы летели бы уже вместе, она написала вдруг: «И вообще — тебя тут все очень ждут и очень без тебя тоскуют». Можно было много прочесть между строк этой фразы.
Стася не писала мне ни разу.
Именно в сквере я встретил, наконец, его. В этом не было ничего удивительного — больница была лучшей в губернии и, конечно, мы оба попали именно в нее. Странно было, наоборот, что мы так долго не встречались. В инвалидном кресле он неторопливо катил мне навстречу, подставляя бледное лицо лучам клонящегося к скорой осени солнца. На полных щеках лежали тени от сильных, с толстой оправой очков. Одна из пуль повредила ему позвоночник, я знал, что, скорее всего, он никогда уже не сумеет ходить.
В сущности, ничего особенного не было в нем, куда ему до импозантного Бени! — просто очень ранимый, добрый и совестливый человек. Работяга, хлебороб, так и не избавившийся от мягкого ставропольского выговора, в плоть и кровь вошедшего к нему там, в южно-русской душистой степи. В молодости он пробовал было заняться практической политикой, чуть не решился баллотироваться в Думу — и слава богу, что не решился, это был не его путь. Он действительно, как выразился Цын, слишком хотел всех со всеми примирить и старательно, иногда доходя до смешного, отыскивал объединяющие интересы, которые могли бы превысить интересы разъединяющие, всегда призывал к естественным, но с трудом пробивающимся в разгоряченные головы уступкам и тех, и других, и третьих, всегда мягко апеллировал к голосу разума, к спокойному здравому смыслу — в Думе такое не проходит, там далеко не все коммунисты. Но уважение и любовь он снискал куда большее, чем, скажем, председатель Думы Сергуненков, и даже члены других конфессий прислушивались к его словам и просили быть арбитром в спорах. Что делать — на Руси мечтатели всегда в большей чести, нежели люди дела. Дело — что-то низменно конкретное, уязвимое для критики, имеющее недостатки, а мечта — идеальна, в ней бессмысленно выискивать слабые места. Тот, кто делает это — выставляет себя на посмешище, а тот, кто ухитряется хоть на год заразить своей мечтой многих, остается в истории навсегда.